Утренние строфы кайнозойской эры
Мне в стотысячный раз надоели слова
и в стотысячный раз одолели, едва
я поднялся с постели.
За раскрытым окном чугунеет листва,
отсыпающаяся за неделю.
Кто развесил наощупь листву за окном
и воздвиг этот дом, обреченный на слом,
и согнул мне, как обод, хребет над столом
для свидетельства мощи и славы,
тот продел меня в труд и покинул меня
на подходе сырого просторного дня,
на окраине сверхдержавы.
Я, владелец рассветных воскресных минут,
не могу осознать, очутившийся тут,
в человеческом яростном детстве,
что иные народы язык мой сотрут,
как шумерский и хеттский.
Спит квартира. Душа разбухает в груди.
Я не вынес бы этой натуги один,
ибо подвиг равняется вздоху.
То ли в гуще корней вызревает азот,
то ли полюс магнитный, как муха, ползет,
по шажку за эпоху.
Так бывает, когда растворяется быт,
становясь отдаленнее, чем неолит,
и тяжел, словно дрейф тектонических плит,
поединок предчувствий и знаков.
В клинч войти, продержаться, громаду качнуть.
Непосильно, бессмысленно. Все же чуть-чуть.
Так боролся Иаков.
Свет меня огибает по рваной дуге,
папироса погасла, присохла к губе,
холодильник заходится в тряске.
И никак лихорадку не смелют в слова
полушария стылые, как жернова.
В коммунальном окошке недвижна листва,
современница критских династий.
Кто продел меня дратвой в одышливый труд,
не давая поблажки, неистов и крут,
и за глотку берет, как невидимый спрут,
без различия дня или ночи,
Тот меня, словно рупор, подносит к губам,
и невнятно орет. И бросает. А там —
разбирайся, как хочешь.
За окошком листва. На дворе голоцен.
Кровь застыла в мозгу, как трамвай на кольце,
и сцепляются намертво звенья,
безвоздушную речь не по мерке надев,
прорастая сквозь плоть, возникая нигде,
разбегаясь по времени, как по воде,
чтобы рухнуть в забвенье.
Великая Пятница
Сырая корка тьмы на спутанных ресницах,
нависшая пластом, незыблема как наст.
В какую из ночей мы Господу приснимся,
и что Ему до нас?
Смотри, Он пригвожден, пойми, Он снова умер,
отвергнутый людьми, один на всех путях.
Спеленутый скалой, в последнем из безумий
Он дремлет как дитя.
Глоток Его кровей плутает в наших венах.
Топорщит прутья верб по-заячьи весна.
Из дебрей пустоты вздымается забвенье,
неумолимей сна.
Вознесение
Воздевши пробитые длани,
где тлели позорные раны,
он пообещал возвратиться
присутствовавшим очевидцам,
которые, словно бараны,
стояли и глухо взирали,
как смертник становится птицей.
И облако взяло из вида
взлетающего, как торпеда
в свирепом сиянье болида,
разверткой истошного бреда
из праха упавшего в небо
сквозь муку, позор и обиду.
А дальше все было, как прежде.
Вранье, и грызня, и дележка.
Но стало чуть больше надежды.
Хотя бы немножко.
* * *
Безумье и лед нищета и зима
лиловая хрупкая рань
молчанье из тридцать восьмого псалма
как лезвие входит в гортань.
А Боженьке зябко на тихих руках
в широком еловом краю
где белыми искрами сыплется прах
на черствую почву ничью.
Пустая как бубен земля или плоть
рожает корявые сны
и смотрит в упор босоногий Господь
из ласковой пышной страны.
Ничейный ангел
Когда земля и небосвод
друг в друга смещены,
нас ангел переходит вброд,
и мы ему нужны.
Слова молчания влажны,
а рано поутру
громоздкий воздух тишины
спекается во рту.
Наверно, эта тишина,
поддетая ножом,
как ангел раненый страшна,
в пыли и нагишом.
Так слепо — жить, так странно — спать
и знать, что наяву
ничейный ангел канет вспять,
в лучистую траву.
Псалом 37
Господи! Не в ярости и гневе
накажи и обличи меня.
Разъедают грудь мою и чрево
язвы от небесного огня.
Я наказан столь, сколь уместиться
может в грешной плоти смертных мук
Господи! Тяжка Твоя десница,
беззаконью впору моему.
Раны сплошь, и нет на теле места
целого... О Господи, Ты прав,
очи мне страданием завесив,
суетное сердце растерзав
и вогнав меж окаянных чресел
воздаянья пламенный бурав!
Поражен Твоею силой грозной,
я лишился ближних и друзей.
Каждый день приумножает козни
жаждущих погибели моей.
Сокрушенный, сделавшийся тенью
прежнего величия, скорбя
и предвидя близкое паденье,
Боже, уповаю на Тебя!
Псалом 76
Подъемлю глас: услышь меня, Господь.
В день скорби — лишь к Тебе рука простерта.
Изнемогает дух, трепещет плоть.
Твою бессонницу не побороть.
И древний мрак пульсирует в аорте.
Неужто Ты отринул навсегда?
Тебя страшились бездна и вода,
а стрелы падали сквозь тучи
на тот народ, беспечный и могучий,
в руке Твоей бредущий никуда.
Псалом
Я забывал Тебя, я падал
в разъединении с Тобой
прениже взвихренного ада,
где отреченье и прохлада
пустой дремоты голубой,
где ничего уже не надо,
где страшная Твоя рука,
недосягаемо легка,
манила все-таки обратно
из круговерти необъятной,
смешавшей звезды и века.
Ты снова держишь в этой плоти,
Ты длишь прогорклое житье.
Но, Боже, мы с Тобой в расчете
за сумасшествие Твое.
Псалом
Благодарю за слепоту,
в которой было так светло,
что сам не знал, куда иду,
лишь сердце корчилось и жгло.
И, дотлевая на лету,
сквозь пепел, вьющийся в груди,
благодарю за пустоту,
куда Ты брезгуешь войти.
А Ты негаданно ушел
среди обыденного дня,
и смотрит в зеркало чехол,
где нет и не было меня.
Баллада о воде
Родник в расселине глухой
неколебимо спит.
Вокруг шиповник и самшит,
а дальше зыбкий зной,
и горный кряж внизу расшит,
под мешаниной глыб и плит,
дубравой кружевной.
Сочились капли в недрах скал
до чаши родника.
Он тихо и прилежно ждал
в тисках известняка,
пока опустится рука
сквозь трепет бликов и зеркал
за холодом глотка.
Нет ни тропинки, ни следа.
Лежит могучая вода
в блаженной тишине.
И не придет никто сюда,
где дремлют влажные года,
где растворяются беда,
и страх, и горечь, и нужда
с водой наедине.
В ущельях бродят егеря,
то непогода, то заря,
то ястреб выше круч.
Но кто сказал, что все зазря,
соврал, по чести говоря.
Напорист и колюч,
томится ветер меж ветвей
и бестолковицей своей
над горсткой влаги меж камней
колеблет узкий луч.
* * *
Под навесом Павелецкого вокзала
ночью бродит старикан глухонемой.
А в кармане у него клочок газеты,
где записано название деревни,
только денег не хватает на билет.
У него шинель запачкана мазутом,
у него бренчит в авоське стеклотара,
он трясет плешивой сивой головой.
На банановых картонках спят цыганки.
Скоро утро, а покуда мелкий дождик.
Возле покерных игральных автоматов
полусонная дежурная сидит.
Десять лет тому назад, и тоже в мае
все бродил по коридору психбольницы
старикан с понурой сивой головою,
точно так же, со слезами по щекам.
И теперь уже никак не разобраться,
почему они похожи меж собою,
то ли сам он ковыляет под навесом,
то ли брат его, а может быть, двойник.
Ну зачем тебе, куда тебе уехать,
мой товарищ по безумию бездомный,
среди этой сумасшедшей зябкой ночи,
посреди уснувшей призрачной Москвы,
на вращающемся полудиком шаре,
на его дождливой темной половинке,
погрузившейся неведомо куда.
Потерпи еще немного, мы уедем.
Ты не плачь, мы обязательно уедем.
А уехав и очнувшись, улыбнемся
и помашем на прощание рукою
нашим братьям, нашим прочим двойникам.
* * *
Неуклюжее время, как сдутый мяч,
между коек ползало враскорячь.
Безучастно клацал торцовый ключ.
Балагурил рыжий пузатый врач.
Дух карболки и каши, густой как ложь,
навсегда с изнанки прилип к ноздрям.
Где б ты ни был, принюхайся и поймешь,
ты на самом деле остался там.
Там наждачным храпом усыпан пол,
квелый лепет страшен, как лик Творца,
и когтями рвет галоперидол
наизнанку выкрученные сердца.
Этот морок всажен в тебя, как нож.
Этот бред не вытравить нипочем,
если только в памяти не найдешь
заповедный, въедливый пустячок —
как под небом, выцветшим от весны,
замарашка-пигалица брела
на свободе, на воле, с той стороны
мутной толщи незыблемого стекла.
Кондак
Странен и пришелец на земли сей,
за себя не смеющий молиться,
только лишь тоскующий по дому,
где все так же, только по-другому,
и откуда нам сияют лица
беспощадной нежности к живому.
* * *
Негаданное навсегда
но неужели сад качели
отсюда хлынут сквозь года
в черемухе и чистотеле
смешные птицы пролетели
меж ребер талых а куда
они задуматься не смели – –
* * *
Глубок и черен свод небесный,
созвездия мерцают скупо,
шагает странник бесполезный,
накрыт невыносимой бездной,
как вогнутой спокойной лупой.
Не зная сам, куда он выйдет
через холмы и буераки,
забвенье, голод и обиды,
он думает, его не видят,
его забыли, все в порядке.
Под холодом небесной плазмы
шагает путник одинокий,
все меньше страха и соблазна,
все шире боль, все ближе к Богу,
луна глядит железным глазом
на каменистую дорогу.
На мотив псалма
Бездна бездну напрасно зовет, и над ней
безответно ревет водопад.
Я оставлен Тобой. Я один и на дне.
Чередою порожних бессмысленных дней
надо мной Твои воды шумят.
Налегает на темя чугунный поток.
Нету хода наверх и назад.
Ни укутаться в сон, ни очнуться нельзя.
Кислорода квадратный от спазмы глоток.
Задубевший от алой мокроты платок.
Пересохшей гортани надсад.
Так спасибо, мой Боже, которого нет,
за погибель и холод, за кривду и бред,
пустоту, темноту, немоту.
Все равно я Тебя напоследок сплету
из чернильных оков для неслыханных слов,
рассыпающихся на лету.
Оперенная речь упорхнет в никуда,
и сверкнут суета, маета и беда
мотыльковой чешуйкой звезды
сквозь кривую судьбу, из-под снулой воды
и шершавого черного льда.
Владелец минут
Перейти к разделу: Стихи